Воскресенье, 24 ноября 2024

Редакция

Шагреневая филология

Стоический оптимизм — её последнее прибежище

На прошлой неделе в стенах НовГУ состоялись IV Международные Мусатовские чтения. Тема нынешнего научного форума необъятная — «Художественные традиции в русской литературе XX—XXI веков».

В Великий Новгород съехались ведущие отечественные и зарубежные литературоведы, мировые знаменитости в области филологии. Впервые подобные чтения были проведены в 2000 году, ещё при жизни Владимира Мусатова, исследователя поэзии XX века, сформулировавшего концепцию научного направления работы кафедры русской литературы XX века и журналистики НовГУ «Некалендарный ХХ век».

Все последующие чтения посвящаются памяти профессора. Удивительным образом и в этом году на чтениях звучал голос Владимира Васильевича. Его вдова, профессор НовГУ Ольга БЕРДЯЕВА, зачитала следующие слова Владимира Мусатова:

«Сегодня филология съёживается, как шагреневая кожа, и культура книги, культура чтения станет, по-видимому, одной из субкультур. Наверное, в этом есть свой резон и нет какой-то большой беды, хотя филологи ощущают себя ущемленными, потому что до сих пор они были представителями некоей культуры, претендующей на универсальность. Так называемый универсализм филологии был оплачен дорогой ценой, мы были бойцами идеологического фронта. Сегодня это, к счастью, в прошлом, но филология съежилась до уровня субкультуры. Приток больших талантов оскудевает».

О том, со всем ли из сказанного Мусатовым можно согласиться и как с этим жить, мы побеседовали с литературоведом, критиком, профессором кафедры истории русской литературы СПбГУ Игорем СУХИХ.

— Игорь Николаевич, вы с высказыванием Владимира Васильевича согласны?

— Отчасти. Не только филология, но и другие сферы гуманитарного знания становятся более локальными. Действительно съёживаются, как шагреневая кожа. Прав был Маршалл Маклюэн, который говорил, что мы движемся в своём развитии к электронной деревне, в которой картинка важнее слова. И в этой ситуации мы должны, как та самая лягушка, оказавшаяся в кувшине, постоянно взбивать молоко в масло, расширять пространство филологии, говорить и писать для тех, кто нас пока еще слышит. Замечательный ученый, античник, специалист по Мандельштаму, Михаил Гаспаров в последние годы много сил отдал популяризации науки. Одним из лучших его трудов является «Занимательная Греция», а также записи лекций, которые он читал в одной из московских гимназий.

Правда, что филология сужается, правда, что слово не имеет прежнего значения, культура становится мозаичной. Но, признавая эту правду, мы должны делать что-то, чтобы до последнего патрона, до последнего филолога противостоять этой правде.

— Но ведь это не приведет ни к какому результату! Вот Мусатов говорит: раньше филология была понятна широкому кругу масс, но зато какой ценой этого достигли! Может быть, стоит признать, что филологи,  не будучи бойцами идеологического фронта, будут мало кому интересны со своей наукой?

— Если рассуждать пессимистически, то и в советские годы влияние филологии было значительным для относительно узкого круга.

— Но шире же, чем сейчас!

— Безусловно, но нужно учитывать также и то, что возникает компенсаторный механизм. Появились новые возможности общения, новые возможности трансляции филологического знания. Я, например, с удовольствием слежу за замечательными филологическими журналами, которые публикуются только в Интернете, но прочитать их можно в любой точке планеты.

Вы правы, конечно, мы своими малыми силами мало что можем изменить. Но и нам самим ничего не остается, кроме стоического оптимизма, стоического противостояния тому, что происходит. Мы не сможем исправить эту ситуацию, но пока филология хоть кому-то интересна, надо что-то делать, чтобы эта шагреневая кожа не так быстро сужалась. Одним из важнейших своих достижений я считаю то, что последние несколько лет я писал школьные учебники. И, как мне кажется, их можно читать. Одна из моих навязчивых филологических идей заключается в том, что нельзя запираться в школьных классах и ограничиваться учебниками по литературе. Потому что в магазины за этими учебниками родители заходят раз в год перед 1 сентября.

В конце прошлого года я сделал адаптацию школьных учебников для внешкольного чтения. Одно питерское издательство заинтересовалось и выпустило её под названием «Русская литература для всех». Название не мое, у меня было просто «Классное чтение». Но суть в том, что первый тираж в 2000 экземпляров (конечно, в советские годы было бы 20 тысяч) разошелся за несколько месяцев. То есть нашлись 2000 человек, которые эту книгу купили, которым это с какой-то точки зрения интересно.

— Вы согласны с тем, что современные писатели не встроены ни в какую идеологическую систему?

— Нет, не согласен. Это постмодернистский ход мысли, что литература стала единоличной. Обратите внимание: сегодня читают тех авторов, в произведениях которых есть идеологическая предпосылка, какая-то большая идея. Чрезвычайно популярна Улицкая, и о её «Даниэле Штайне» можно говорить что угодно, но это книга идеологическая. Она отталкивается от советской поэтики и идеологии, но это не делает ее писателем, абсолютно равнодушным к проблемам, которые ими затрагивались.

В конце концов, то, что называется гражданской лирикой, не в советское время придумали «Я памятник себе воздвиг нерукотворный», «Послание в Сибирь», тютчевские политические стихи — вполне идеологические тексты.

— От идеологических текстов легко перекинуть мостик к Осипу Мандельштаму, о котором вы делали доклад. Над ним ведь сегодня сложился ореол поэта-мученика, поэта-правдоруба, не побоявшегося сказать «Мы живём, под собою не чуя страны…» и сгинувшего за это в лагерях. Однако если почитать работы литературоведов Вадима Кожинова и уже упомянутого Михаила Гаспарова, оказывается, всё не так однозначно. Что была им написана не только антисталинская, но и сталинская ода, и ощущения вымученности в ней нет и в помине. Я это вот к чему: не склонна ли современная филология, и мы вслед за ней, упрощать судьбы тех или иных писателей?

— Тем и отличается гениальный поэт от обычного, что окончательный ответ, каким же он был, невозможен. Для меня определение качества книги совпадает с определением, данным Хорхе Луисом Борхесом: «В ней все гармонично, как в космосе, и способно к бесконечным толкованиям». Великого поэта тоже бесконечно можно толковать. У Мандельштама менялись и поэтика, и его идеологическое состояние, поэтому сказать, какой из нескольких Мандельштамов правильный, нельзя. Можно сказать только, что лично мне ближе и понятнее.

Советская эпоха внутри была очень противоречива, это был единый идеологический процесс, который сейчас нам легко через губу критиковать. Вот одна из моих любимых цитат, угадайте — чья: «Я был участником огромной проигранной битвы за действительное обновление жизни». Это фраза из поздних воспоминаний Варлама Шаламова, который 20 лет провел на Колыме, написал «Колымские рассказы» и, тем не менее, воспринимает 20-е годы как великую эпоху. То же и с Мандельштамом. Его антисталинская эпиграмма  была искренней, но и его литературная учеба, работа в газете, его попытки найти себя в этом мире и в этом обществе надо воспринимать вполне серьёзно, они также были искренни, и на этом противоречии многое можно понять в Мандельштаме.

— Один профессор-историк в связи с перспективой введения единого учебника по истории сказал мне, что есть исторические процессы, которые стоит обсуждать не в школьных стенах, а исключительно на пространстве академической науки. А что касается литературы? Надо ли упрощать Мандельштама для школьников?

— В связи с литературой всё не так просто. Я пошутил однажды, сказал, что единый учебник я принимаю только в том случае, если это наш учебник. Но это шутка, конечно. Я согласен с тем, что очень серьёзные вопросы на школьном уровне не должны решаться, но для меня наиболее важной проблемой является не это, а то, что сегодня большинство учебников по литературе написаны для кого угодно, но только не для конечного потребителя. Они написаны «никакими» людьми, в них нет лица автора, а оно должно быть! В учебнике помимо привычных фактов должны быть стиль и занимательное изложение. А сегодня если переставить главу из одного в другой, ничего не изменится.

Учебники надо писать так, как писали свои лучшие работы историки литературы. Но, к сожалению, единый учебник по литературе не получится таким, как Гаспаров написал про античную Грецию, потому что этот текст просто не пройдет через все возможные инстанции и экспертизы.

Осип МАНДЕЛЬШТАМ

Ода

Когда б я уголь взял для высшей похвалы —
Для радости рисунка непреложной,
Я б воздух расчертил на хитрые углы
И осторожно и тревожно.
Чтоб настоящее в чертах отозвалось,
В искусстве с дерзостью гранича,
Я б рассказал о том, кто сдвинул мира ось,
Ста сорока народов чтя обычай.
Я б поднял брови малый уголок
И поднял вновь, и разрешил иначе:
Знать, Прометей раздул свой уголек, —
Гляди, Эсхил, как я, рисуя, плачу!

Я б несколько гремучих линий взял,
Все моложавое его тысячелетье,
И мужество улыбкою связал
И развязал в ненапряженном свете,
И в дружбе мудрых глаз найду для близнеца,
Какого — не скажу, то выраженье, близясь
К которому, к нему, вдруг узнаешь отца
И задыхаешься, почуяв мира близость.
И я хочу благодарить холмы,
Что эту кость и эту кисть развили:
Он родился в горах и горечь знал тюрьмы.
Хочу назвать его не Сталин — Джугашвили!

Художник, береги и охраняй бойца:
В рост окружи его сырым и синим бором
Вниманья влажного. Не огорчить отца
Недобрым образом иль мыслей недобором,
Художник, помоги тому, кто весь с тобой,
Кто мыслит, чувствует и строит.
Не я и не другой — ему народ родной —
Народ-Гомер хвалу утроит.
Художник, береги и охраняй бойца:
Лес человечества за ним поет, густея,
Само грядущее — дружина мудреца
И слушает его все чаще, все смелее.

Он свесился с трибуны, как с горы,
В бугры голов. Должник сильнее иска,
Могучие глаза решительно добры,
Густая бровь кому-то светит близко,
И я хотел бы стрелкой указать
На твердость рта — отца речей упрямых,
Лепное, сложное, крутое веко — знать,
Работает из миллиона рамок.
Весь — откровенность, весь —
                                                 признанья медь,
И зоркий слух, не терпящий сурдинки,
На всех готовых жить и умереть
Бегут, играя, хмурые морщинки.

Сжимая уголек, в котором все сошлось,
Рукою жадною одно лишь сходство клича,
Рукою хищною — ловить лишь сходства ось —
Я уголь искрошу, ища его обличья.
Я у него учусь, не для себя учась.
Я у него учусь к себе не знать пощады,
Несчастья скроют ли большого плана часть,
Я разыщу его в случайностях их чада...
Пусть недостоин я еще иметь друзей,
Пусть не насыщен я и желчью и слезами,
Он все мне чудится в шинели, в картузе,
На чудной площади с счастливыми глазами.

Глазами Сталина раздвинута гора
И вдаль прищурилась равнина.
Как море без морщин, как завтра из вчера —
До солнца борозды от плуга-исполина.
Он улыбается улыбкою жнеца
Рукопожатий в разговоре,
Который начался и длится без конца
На шестиклятвенном просторе.
И каждое гумно и каждая копна
Сильна, убориста, умна — добро живое —
Чудо народное! Да будет жизнь крупна.
Ворочается счастье стержневое.

И шестикратно я в сознаньи берегу,
Свидетель медленный труда, борьбы и жатвы,
Его огромный путь — через тайгу
И ленинский октябрь —
                                    до выполненной клятвы.
Уходят вдаль людских голов бугры:
Я уменьшаюсь там, меня уж не заметят,
Но в книгах ласковых и в играх детворы
Воскресну я сказать, что солнце светит.
Правдивей правды нет,
                                     чем искренность бойца:
Для чести и любви, для доблести и стали
Есть имя славное для сжатых губ чтеца —
Его мы слышали и мы его застали.

Январь — март 1937 г.

Фото с сайта infobusa.ucoz.net