Среда, 17 июля 2024

Отврати очи мои, чтобы не видеть суеты*

*Книга Псалмов. 118:37

Отрывок из книги Геннадия РЯВКИНА «Апостолы и отступники»

Москва, 5 июля 1918 года.

1

Большой театр Блюмкина поразил так, как он ни в малой мере не предполагал. В Одессе он много раз видел, а однажды даже и побывал внутри оперного театра. Нет, не на спектакле. Анатолий Железняков, с которым они внезапно и стремительно сошлись, затащил его на совещание Одесского городского совета.

— Ничего интересного не жди, но будет буфет, — объяснил он. — Покушаем и выпьем больше, чем хватит. Чего ты мнешься, как гимназистка? Все так делают! Мне Натан дал пропуска, не робей!

Натан, знал Блюмкин, — это Шорштейн1, начальник народной милиции Одессы. Шорштейн был скандально известен тем, что хвастался направо и налево, будто до революции служил смотрителем в крепости. Вот только не говорил, в какой именно. А потом Железняк стал говорить, что смотрителем тот был в Первой городской больнице, где жил в одной из комнатушек цокольного этажа. А больницу в городе прозывали Крепостью. Железняку поверили потому, что, прежде чем стать моряком и анархистом, он с отличием закончил в Москве военно-фельдшерскую школу и мог, наверное, отличить надзирателя от больничного смотрителя.

Еще один анекдот случился с Шорштейном, когда он поместил в «Одесскій Листокъ» объявление такого содержания: «В тюрьме, что стоит в конце Солдатской улицы, на Крепостной площади, свидания допускаются: для евреев — по субботам от 9 час. утра до 4 час. дня; для христиан — по воскресеньям в то же время». Комиссар города Янкель Либерман за «евреев с христианами» грозился уволить Шорштейна от должности как «политически вредного». Но тот каким-то образом удержался.

...Блюмкин легко поверил Железняку, потому что знал, что Шорштейн был у того первым собутыльником, и быстро перестал удивляться, встретив с полдюжины знакомых чекистов и работников штарма (штаба армии). К Железняку в буфете несколько раз подходили пьяненькие матросики из его команды...

Если снаружи одесский театр поражал размерами и формами, россыпью скульптур на фронтонах, то внутри ослепляли золото, мрамор и бархат. Очутившись в партере (в зал, сообщил Железняк, следовало пройти, чтобы получить талоны в буфет), Блюмкин понял две вещи: первая — почему театр зовут в Одессе Подковой. Оказывается, здание театра и театральная сцена не составляли единого целого. Зрительный зал с бенуаром, бельэтажем, двумя ярусами ложей и галеркой был в театре, а сцена — как бы придвинута к нему. Полукруг зала действительно походил на подкову...

Второе впечатление касалось его самого. С улицы он видел большое помпезное здание театра. В партере зала Блюмкин ощутил себя, окруженного пятью галереями зрительских мест, крохотным, как Синдбад в пещере циклопа. Высота этих галерей была метров двадцать. Плюс к высоте — гигантская ширина пустой сцены. Понимание собственного ничтожества усилилось, когда на сцене появились красноармейцы со стульями и столами для президиума. Они таскали мебель и тихо матерились (как им казалось), а партер чутко улавливал каждый звук, несущийся со сцены, каждый шорох.

— Лучше, чем в венской опере, слышно, — со смешком сказал Железняк.
— Откуда знаешь? Был в Вене, что ли?

— Газеты надо читать, Яша...

Впервые Блюмкин услышал от Железняка про газеты. И не поверил, что он их читает.

2

Придя к Большому театру примерно минут за 40 до назначенного времени, Блюмкин не знал, что делать. Поднялся к колоннаде, где было натянуто огромное кумачовое полотнище с надписью во всю ширину, но в три строки «5-й всероссийский с,езд советов рабочих, крестьянских, крас.-арм. и казачьих депутатов». Левый угол полотнища украшала баба-яга в голубой косынке: один глаз меньше другого, и оба смотрят в разные стороны, левой рукой она то ли тянула вниз какой-то канат, то ли сжимала древко (сильно походившее на черенок от лопаты).

5 июля 1918 года. Лев Троцкий приехал на 5-й съезд Советов

Метрах в 20 напротив полотнища суетился фотооператор с треногой. Видно, готовился заснять делегатов съезда. И точно: к нему тут же стали подходить люди, что-то говорили, но оператор только махал рукой. Дескать, не мешайте.

Блюмкин — у него когда-то была фотокамера — тоже подошел, чтобы посмотреть, что за аппарат. Это был с Zeiss Ikon Compur, о чем Блюмкин догадался по длинной, как морда жирафы, гофре.

— Хорошая машина, — не удержался он.
— Извините? — не понял фотограф. — Очень занят, молодой человек. Подходите через тридцать минут.

Блюмкин пожал плечами и отошел к ограде сквера, в котором сидели 30–40 латышских стрелков. Кто-то курил, кто-то закусывал, иные дремали. Еще столько же, разбившись на тройки, бродили вокруг сквера и вдоль театра с винтовками через плечо. Иногда останавливали прохожих, проверяя документы.

По ту сторону палисадника с лязганьем остановился невидимый трамвай, выпустив из себя очередную порцию делегатов. Делегаты были пестро одетые: по большей части в галифе и гимнастерках. Но редко кто в сапогах, в основном — в обмотках, а изредка — в английских гетрах. Такие мечтал добыть себе и Блюмкин, потому что ходить по горячей Москве в сапогах было сущей мукой.

Гости съезда шли, громко переговариваясь и смеясь чему-то, наверное, из вспомнившегося о вчерашнем вечере в гостинице. Но вдруг театральную площадь накрыла тишина. Такая, что было слышно, как, мягко шурша шинами, к центральному входу подкатил Rolls-Royce Silver Ghost из правительственного гаража (Блюмкин знал об этом: когда ему еще доводилось ходить с патрулем по московским улицам, их специально предупреждали, что такие машины останавливать запрещается: «Их есть только у товарищей Ленина, Троцкого и Свердлова»).

3

«Роллс Ройс» с открытым верхом остановился, и из него вышел модно одетый господин в светло-серой фетровой шляпе, серых брюках и черном пиджаке. На левой руке у господина висела трость.

— Товарищу Троцкому — ура! — заорал кто-то совсем рядом с Блюмкиным, и он догадался, что это и есть Троцкий.

Таким вождя Блюмкин еще не видел. Правда, он и прежде наблюдал Троцкого всего пять или шесть раз и исключительно на рабочих совещаниях. Всегда в галифе и сапогах, в кожанке или френче. В цивильном — нет.

Площадь взревела восхищенным «ура». А сидевшие в сквере латыши принялись стучать коваными прикладами по мостовой. Троцкий поднял в ответ правую руку, приветствуя толпу, и улыбнулся. Фотооператор, ловко развернув треногу, пыхал магниевыми флэш-ганами2, бросая использованные лампы на мостовую, быстро покрывавшуюся стеклянными осколками и сгоревшей проволокой.

Троцкого окружила небольшая толпа сопровождающих. Он не спеша поднимался по ступенькам, с улыбкой отвечал на неслышимые для Блюмкина вопросы. И снова по площади пронеслась невидимая волна, и люди выдохнули: «Ленин!».

Почти на том же месте, где три минуты назад останавливался «Роллс Ройс» Троцкого, стоял Packard Twin Six. Ленин уже вышел из машины, но не уходил, а, облокотившись на уже закрытую дверь, о чем-то говорил с человеком, оставшимся в салоне машины. Блюмкин не слышал разговора, но понял, что люди говорят о вещах, хорошо знакомых друг другу. Ленин говорил живо, то улыбался, то коротко похохатывал, шутливо грозя собеседнику пальцем.

Блюмкин отошел на несколько шагов от ограды и искоса заглянул в «Паккард». Там сидел Сталин. Ну, конечно, это был его автомобиль. Он — единственный из правительства отказывался пересесть на «Роллс Ройс», упрямо называя свои «две шестерки» (у Packard Twin Six был 12-цилиндровый двигатель) самым лучшим автомотором.

Ленин не замечал Троцкого, остановившегося на ступенях. Или делал вид, что не заметил. А тот замер неподвижно, не желая подойти к председателю Совнаркома. Так продолжалось около минуты. Потом Ленин махнул рукой: дескать, езжай! — и повернулся к Троцкому.

— Лев Давидович! — довольно громко воскликнул он. — Рад вас видеть! Очень рад. У меня к вам просьба.

Троцкий молча улыбался, не пожелав вступать в перекличку, и только сделал неопределенный жест, который можно было истолковать как приглашение пройти в театр. Ленин по-мальчишески легко взбежал по ступеням. Рядом со щеголем Троцким он в кургузом черном костюме и темно-серой кепке был похож на провинциального школьного учителя. Но, похоже, это нисколько его не заботило.

— Извините, товарищи! — сказал он толпе и увлек Троцкого за собой в чрево театра.

4

Ленин шел быстро, почти бежал по коридору, и получалось, что он как будто тащит Троцкого за собой. Тот не мог ни подстроиться под темп шагов Ильича, ни освободить руку, за которую его держал Ленин.

— Да Владимир Ильич! Остановитесь же! Что случилось? — наконец не выдержал Троцкий.

Ленин замер и взглянул на него, знакомо склонив голову набок:

— А что случилось, Лев Давидович? Ничего не случилось. Ничего-с... Вам нужно перенести свой доклад.

— С чего бы вдруг? — удивился Троцкий, который, собственно, и приехал в Большой, чтобы выступить с докладом «Организация Красной армии».
— Ситуация изменилась, голубчик! Спиридонова, эта ведьма в женском обличье, и ее камарилья намерены открыто выступить сегодня против Брестского мира...

— Не понимаю, — ответил Троцкий. — Она же голосовала за мир, когда я был против.
— И вот всё поменялось... Я разговаривал с ней по проводам. Она, видите ли, возмущена, что мы объявляем владельцев, имеющих излишки хлеба и не вывозящих его на станции и в места сбора, врагами народа и награждаем их десятью годами лагерей. Эта сумасшедшая говорит, что мы — диктаторы и узурпаторы. Как будто бы мы это когда-нибудь скрывали... Дура! Господи, какая же она дура! Какому нормальному человеку придет в голову увязать это с германским вопросом!

— Это она вам сказала?
— То-то и оно, что сказала. А Камков, это филистер-подкаблучник, уверил, что так решил их ЦК. Мы, дескать, не дадим погубить революцию! Сопливые революционеры! Будто бы они что-то знают о том, как создаются революции... Или знают? Как вы думаете, Лев Давидович?

Троцкий оглянулся: мимо непрерывно шли люди. Их узнавали и приветствовали.

— Владимир Ильич, пойдемте в какой-нибудь кабинет. Сколько у нас времени?
— Так знают или нет? — не слушая, повторял Ленин. — Знают? Нет?

— О чем вы?
— О той телеграмме Кюльману, которую мы перехватили...

5

Конечно, Троцкий помнил случайно доставшийся агентам ВЧК черновик телеграммы Мирбаха своему шефу статс-секретарю по иностранным делам Рихарду Кюльману о перспективах работы с правительством Ульянова-Ленина: «После двухмесячного внимательного наблюдения я более не могу поставить большевизму благоприятного диагноза. Мы, несомненно, стоим у одра опасно больного, состояние которого может иной раз и улучшиться, но который обречен.

Не говоря уже о том факте, что большевизм наверняка скоро падет жертвой процесса внутреннего разложения, который пожирает его, против него действует слишком много элементов, стараясь приблизить его конец и поставить своих собственных преемников. (Конечно, это не так ужасно с военной точки зрения, но в политическом и экономическом плане это никак не может быть желательно).

Если мы примем за факт, что большевизм достиг конца в своей части, тогда, я думаю, нам следует попытаться обеспечить заполнение вакуума, который образуется после его исчезновения, режимом, благоприятным для наших планов и интересов, — это не обязательно означает немедленную реставрацию монархии.

Основные предпосылки для этого имеются. Они до некоторой степени в латентном состоянии, но их в любой момент можно активизировать. В нашем распоряжении — группы заинтересованных партий самых разных оттенков.

В случае перемены ориентации нам даже не придется прибегнуть к силе в значительных масштабах, и мы сможем в какой-то степени поддерживать видимость хороших отношений с большевиками до последнего момента»3.

1 Шорштейн Николай (Натан) Осипович (1879–1938) — до революции служил присяжным поверенным в Елизаветграде, с 1917 года проживал в Одессе, был первым комиссаром народной милиции Одессы, позднее работал юрисконсультом. 11 ноября 1937 арестован, 16 ноября 1938 года расстрелян. Реабилитирован в 1956 году.

2 Flash gun (англ., дословно: вспышка выстрела) — магниевая фотовспышка с одноразовой или сменной лампой.

3 Посол в Москве — статс-секретарю иностранных дел. 25 июня 1918 г. По книге Бориса Николаевского «Тайные страницы истории» (1995). В книгу вошли не публиковавшиеся ранее документы и материалы из архива известного русского историка Б.И. Николаевского (1887–1966), хранящиеся в Гуверовском институте (Стенфорд, США).