…Самым внимательным образом вглядываясь в фотографии Ленина, появившиеся после 1917 г., с трудом поверил бы, что это тот самый человек, которого впервые увидел 5 января 1904 г. (в Женеве. — Ред.). Подавляющая часть этих фотографий просто лжива. Особенно же фальшива одна, распространенная, канонизированная, на которой Ленин представлен в виде какого-то гордого, красивого брюнета.
Говоря или споря, Ленин как бы приседал, делал большой шаг назад, одновременно запуская большие пальцы за борт жилетки около подмышек и держа руки сжатыми в кулаки. Прихлопывая правой ногой, он делал затем небольшой, быстрый шаг вперед и, продолжая держать большие пальцы за бортами жилетки, распускал кулаки, так что ладони с четырьмя пальцами изображали растопыренные рыбьи плавники. В публичных выступлениях такая жестикуляция имела место сравнительно редко. При разговорах же, особенно если Ленин вдалбливал своим слушателям какую-нибудь мысль, а в каждый данный момент он всегда бил словом только в одну мысль, эта жестикуляция, этот шаг вперед и шаг назад, игра сжатым и разжатым кулаком происходили постоянно. Постоянно попадая в поле зрения собеседников, ленинская жестикуляция настолько их заражала, что некоторые из них, например, Красиков и Гусев, тоже начинали запускать пальцы за жилетку. Ленин гипнотизировал и этим...
…Не помню уже, кто писал, что в отличие от Плеханова, у которого партийным людям надо было добиваться и «испрашивать аудиенцию», Ленин был столь «демократичен», что к нему могли приходить все, кому угодно и когда угодно. Это сущая неправда.
Ленин слишком ценил свое время, чтобы допускать срыв расписания своего дня приходом незваных визитеров. Исключение допускалось только для приезжавших из России членов Центрального Комитета. Относительно приема всех остальных товарищей Ленин давал указания Крупской и жившей с ними ее матери Елизавете Васильевне, которые выпроваживали визитеров или ссылкой, что «Владимира Ильича нет дома», или «он работает, и видеть его нельзя».
В выборе допускаемых к нему товарищей у Ленина, несомненно, существовала какая-то система, постороннему не всегда понятная… Отбор, мне кажется, находился в связи с тем, что по интересующему в данный день или неделю вопросу могло Ленину принести то или иное лицо. В такой момент это лицо для него делалось нужным и интересным, а все другие обременительными и ненужными.
Ленин не любил сообщать, кто у него бывал, кого он видел и даже с кем он гулял, а узнавая от посещавших его товарищей какую-либо новость или сплетню (до них он был очень охоч), редко указывал другим, от кого он их слышал. «От кого я слышал эту новость? Сорока на хвосте мне принесла». Такой ответ я трижды получал от него. В допуске к нему партийных товарищей у Ленина, по-видимому, играл еще и такой мотив: он чурался скучных, очень мрачных и бесстрастных людей… Нужно думать, что по этой причине имел у него такой успех приехавший в Женеву в конце 1904 г. Луначарский (будущий народный комиссар просвещения), бывший действительно блестящим и веселым человеком, угощавшим Ленина фонтаном остроумных речей и анекдотов.
…Располагая позднее уже обширным материалом для познания Ленина, я понял, сколь неверно и сколь поверхностно было мое женевское представление о нем. Той, в моем понимании «гармонии слова и дела», приписываемой Ленину, у него как раз и не было. Он никогда не пошел бы на улицу «драться», сражаться на баррикадах, быть под пулей. Это могли и должны были делать другие люди, попроще, отнюдь не он. В своих произведениях призывах, воззваниях он «колет, рубит, режет», его перо дышит ненавистью и презрением к трусости.
Можно подумать, что это храбрец, способный на деле показать, как не в «фигуральном», а «в прямом, физическом смысле» нужно вступать в рукопашный бой за свои убеждения. Ничего подобного! Даже из эмигрантских собраний, где пахло начинающейся дракой, Ленин стремглав убегал. Его правилом было «уходить подобру-поздорову» — слова самого Ленина! — от всякой могущей ему грозить опасности. Мы знаем, например, из его пребывания в Петербурге в 1906–7 гг. (он жил тогда под чужим именем), что эти опасности он так преувеличивал и пугливое самооберегание доводил до таких пределов, что возникал вопрос: не есть ли тут только отсутствие личного мужества?